Натан Дубовицкий - Околоноля [gangsta fiction]
— Слушайтесь Егора, он настоящий гангста, — прокричал из-под батареи Фома.
— Ну вот и плюй ему в морду после этого, — глумливо изумился Крысавин. — Отбой, барышни. Залеха, убери пушку, а то запалы не получишь. Мир, дружба и в человецех благоебение! Толерантность и мультикультуральность!
Залеха лёгким жестом растворила в пространстве укороченный кольт, будто и не было его. Подводное ружьё мирно пошло ко дну. В полной тишине, нарушаемой только мелодичным гулением Петрова, Крысавин набросал каких-то зловещих запчастей в бумажную сумку из-под армани, сунул сумку Залехе, буркнув «запалы; вместо селитры чистого пластиду даю как бонус; привет Ахмаду и Мусе; удачи в Риге», — выпроводил горячую гостью за порог.
— Чтоб больше я её здесь не видела. Ты меня понял, Крыса? — опять загневалась Муза.
— А ты донеси, хиппуша беззубая, чекистам стукни! — окрысился Наум. — Ты всю молодость на винте проторчала и с байкерами, выражаясь по-чеховски, протараканилась; власть цветов, все братья/сёстры, make love, not war,[15] и что? От вашей нежности, любви и лени ожирение одно произошло, свинство вселенское, власть негодяев, война уродов против фриков на все времена. А такие, как Залеха, верят. В справедливость и свободу. В то, что жить нужно не только для употребления внутрь мякины, клейковины и говядины, а наружу тачек, дач и тёлок, а ещё и для исправления кривого мира, и для чести, для правды. У неё, у Залехи, мужа и маленького сына, между прочим, федералы в жигулях сожгли, когда они в магазин за игрушками ехали. Ну, муж, допустим, по ночам сам федералов резал, днём учителем химии прикидываясь. Допустим, поверим, хотя не доказано ни черта! А сын? Хасанчик? Ему двух лет не было, вот с Петрова возрастом был. За что его?
— Это она тебе рассказала? А ты и размяк, а завтра на дорогомиловском рынке хачей когда будешь рвать, хасанчиков таких же задеть не боишься? Или объявление на входе повесишь «по случаю имеющего быть в двенадцать-пятнадцать взрыва вход детям до шестнадцати лет только с разрешения родителей»? — выступил на стороне Музы затосковавший по православной благодати младомуслим Иван.
— Если я украл миллиард, а любви не имею, то я ничто, — заголосил как муэдзин с колокольни внезапно Рафшан. — И если сделался революционером и победил, и зарезал целый народ, но любви во мне ноль, то и революция ноль, и победа, и резня была зря. И если я лгу языками человеческими и ангельскими и не верю ни во что, и способен на всякую подлость, так что могу и горы передвигать, а не имею любви, то нет мне в том никакой пользы.
— Ай да Рафшан, ай да молодец, — захохотала Муза.
— Не угодно ли продолжить? — прогнулся Крысавин. — Теперь мы всё делаем как бы через жопу, а тогда будем делать заподлицо…
— И теперь, и потом, и во веки веков — лучшее, на что мы будем способны, это плохой пересказ послания коринфянам, — мгновенно помрачнев, заявил Егор.
— С юмором у тебя всегда было туго, а сегодня туже обычного, — мрачно же прокомментировала Муза. — Ладно, хватит. Крыса, халат!
Крысавин из далёкого угла, из какого-то угрюмого сундука сбегал-принёс музин любимый халат, который нашивал ещё дед её, почвовед сталинской школы, Мерц Франц Фридрихович, приехавший из Пруссии возделывать рабоче-крестьянский рай и покончивший с собой, обнаружив у себя пару лет спустя явные симптомы неизлечимого обрусения.
Муза из доисторического корыта переместилась в этот исторический халат и, роняя пену, открыла дворянский шкап. Вытащила из него ворох исписанной бумаги и гнутых дискет.
— Вот возьми, — протянула Егору. — Это стихи, рассказы и пьесы. Тут всякие. Корфагенделя, Мицкой, Корнеевой, Глушина, Глухина, Грушкова, Молотко, ещё каких-то, всех не упомнишь. Разбери, как всегда. Что понравится — оплатишь. Цены примерно те же. Что не подойдет — можешь выбросить.
Пряча Макарова в штаны, Егор, прошептав «не надо заводить архива, над рукописями трястись», высвободившейся рукой принял товар, запихнул под рубаху, уронив половину, пошёл к выходу, снял с гвоздя пиджак.
— Слухай, товарищ, Петрова-то оставь. А то Петрова скоро явится, что скажем? — догнал Егора Крысавин. И действительно, Егор совсем было забыл, что Петров уснул у него на плече. Он медленно передал его Науму и покинул радушную шайку.
В пахнущем мумбайскими какими-то трущобами старомосковском подъезде (корицей несло от соседей что ли, гвоздикой ли? с немытыми тараканами и недоеденным луком вкупе…) Егор сложил опрятной стопой дискеты и бумажки, разгладив и расправив их бережно, и хотя понимал, что среди них есть верно строки драгоценные, дороже денег, которые могли быть за них уплачены даже такими щедрыми чудаками как Сергеич и Ктитор, ещё кое-что порастерял, оставшееся разложил, как мог, по карманам, захотел было вернуться за пакетом каким или хоть коробкой, но передумал и ушёл в ночной переулок.
Перед подъездом рядом с егоровым затихшим мерином сопел, цепляясь за бордюр открытыми дверцами, такой же, только не шестисотый, а пятисотый и белый, не серый. Возле стояла Залеха в компании двух верзил с бесцветными волосами и глазами, и рожами из конопатой, ржаво-рыжей кожи. Один рассматривал изъятый кольт и снятый с Залехи шахидский пояс. Другой, вежливо матерясь, уговаривал её сесть в машину. Она глянула на Егора, не дёрнулась, не произнесла ни звука, но он почувствовал, как незаметно подброшенный ему под сердце её обеззвученный крик о помощи заскрёбся в его отогретую малым Петровым душу. Скомканная крысавинская сумка валялась на капоте.
— Что-то не так? — полез Егор не в своё дело.
— Пояс ненастоящий. Модный прибамбас. Жан-Поль Готье, вот написано, вишь? Дорогой, наверное, — сказал не ему верзила и вернул пояс Залехе. Уговаривавший её верзила-2 повернулся к Егору и вывесил перед его глазами изукрашенное двуглавыми орлами двухтомное удостоверение, где увеличенными и выпуклыми, словно для слепых, буквами имелась надпись: «Министерство сельского и лесного хозяйства. Специальный отдел № 602194. Настоящим предписывается всем органам власти и местного самоуправления, равно и всем гражданам РФ оказывать всяческое содействие предъявителю сего в обнаружении, отлове и уничтожении бродячих животных и других социально опасных организмов». Верзила-2 одной рукой держал перед Егором удостоверение, а другой перелистывал страницы, пока Егор не прочитал всего, вплоть до неразборчивой подписи неизвестного генерального генерала, накрученной в конце, подле срока действия.
— А вы кто? — убрав документ и вывесив на том же месте пистолет, спросил спецловец.
Хмурясь в дуло, Егор извлёк из заднего кармана крошечные журналистские корочки.
— Липа, — едва взглянув, лязгнул верзила-2. — Иди, пока за подделку не сел. И за отказ в содействии. Не оборачивайся.
Егор сел в свою машину. Не обернулся. Пока искал среди стихов ключи, расслышал крик Залехи «аллах ак…», почти беззвучный выстрел, потом другой; верзиловское «я за ноги, ты за волосы, за уши бери, баба вроде, а кровищи-то, когда ты стрелять-то уже научишься? взяли на раздватри, три»; звук захлопнувшегося багажника, затем дверей; отъезд задним ходом. Егор завёлся, тоже уехал. Не обернулся.
21
Утро у той субботы оказалось поздним, затяжным, тяжким, как ночь в карауле, и почти непригодным для пробуждения, и тёмным, томным, топким. Стало уж за полдень, а Егор всё лежал из последних сил и подняться никак не мог, и обратно уснуть не получалось, и включал/выключал телевизор, пил и не допивал воду; выспался, наконец, до полного изнеможения, до головной боли, так что из туалета через душ на кухню добрался в обмороке будто, без чувств как бы. Позавтракал в обеденное время, с безразличным удивлением не доев самопальный омлет с ностальгическим вкусом промокательной бумаги, которую в ту ещё отсталую эпоху пережёвывал на уроках ботаники в мерзкие плевательные шарики для пальбы из обреза тридцатипятикопеечной ручки по двойне двоечников-второгодников-братьев Грымм, диких обывателей заднескамеечной Камчатки пятого класса «а», грозных грязнуль, оставленных в пятом «а» и на третий, и аж на четвёртый потом год, и — кажется невероятным — на пятый также и лишь относительно недавно с превеликим напрягом выпущенных из так и не прёодолённого счастливого школьного детства прямиком во взрослую столь же счастливую и куда более податливую современность. Один тут же всенародно избрался (о, народ!) мэром некоего подмосковного немалого города, а другой — пробился в членкоры какой-то не последней академии довольно точных наук.
На душе было тошно по двум причинам. Во-первых, страшно не хотелось видеться с дочкой. А во-вторых, не хотелось быть подонком, которому не хочется видеть родную дочь.
Напялил купленную некогда то ли во флоридском, то ли французском диснейленде дурацкую майку с портретом Микки-мауса, которую напяливал каждый раз, когда встречался с Настей, чтобы лицом знаменитой мыши сделать то, что своими глазами и губами делать не умел — посмотреть на дочь приветливо улыбаясь, нежно любя.